
Она была немного взвинчена, потому что всю ночь пила вино. Нет, взвинчена - неправильное слово, приподнята, как после хорошей встречи.
Утром пила кофе в маленьком кафе, куталась в теплое, не обращая внимания на моросящий дождь, а может, и снег. И много курила, щурясь струйкам дыма и своим мыслям.
Она не годилась для своей работы, хотя и старалась делать ее честно. Не умела считать деньги (разве что фишки в казино Баден-Бадена, так она мечтала). Часто мысли ее были далеко, а где - никогда не говорила.
Она любила свои открытые мерцающие в темноте платья, доставшиеся ей каким-то чудом от несуществующего уже модельера. И были они прекрасны тем, что воплощали неуловимое обаяние Она любила свои открытые мерцающие в темноте платья, доставшиеся ей каким-то чудом от несуществующего уже модельера. И были они прекрасны тем, что воплощали неуловимое обаяние мечты, которой не суждено было сбыться.
Она любила блюз, ночные набережные - за их огни. Любила сереющие утра - за их не проснувшуюся нежность.
Так уж случалось, что самые ее родные, как воздух, нужные ей люди всегда оказывались где-то далеко. Она все время ехала к ним или ждала в таком вот маленьком кафе. Щурилась и ждала.
Она могла ждать так повсюду: бродя по узким запутанным улицам Константинополя, сидя за столиком какой-нибудь забегаловки в Марокко или затерявшись в оживленной суете Парижа, оглушительного пахнущего сиренью, бензином и весной. Так могли ждать только люди, одержимые страстью:
эмигранты, купившие на последние деньги билет на спасительный пароход, безумцы, которые знают, что не могут вернуться в прошлое, но стоят за разрешением в посольство, чтобы уехать к тем, кто их же и погубит.
Пароходы уже не ходили. Она это знала и потому любила аэропорты - за
прибежище ожидания, а значит и надежды, за полет, который они обещали.
Она любила. И это была ее вера, ее родина.
Но каждый раз, когда я видел ее в кафе с вьющейся вокруг прически струйкой дыма, она напоминала мне одну из таких эмигранток.